Олег РОМЕНКО

Белое пятно науки

На исходе разгульных девяностых советская цивилизация представляла собой жалкое зрелище — на ладан дышащие «икарусы» и троллейбусы, с предсмертным стоном раскрывающие свои двери и впускающие в обшарпанные салоны мрачных людей, сплошь в серых, чёрных, и коричневых куртках, плащах и пальто; разбитые, как после войны, дороги, которые из тебя всю душу вытрясут, пока доедешь до работы; потемневшие, будто давно нечищенные зубы, хрущёвки, с горланящами петухами на балконах.

Десять лет страна жила как в трауре, а редкие и скудные застолья больше походили на поминки, особенно, когда из экрана старого «Горизонта» или «Рубина» некстати высовывалась нетрезвая физиономия президента, который привычно гнусавил какую-то чушь, вроде того, что теперь каждый россиянин может позволить купить себе киви.

А тем временем, будто жирные могильные черви, копошащиеся внутри гниющего трупа, нувориши-людоеды пировали на русских костях. Свидетельством их растущего, как ногти мертвеца, благосостояния, согласно классике жанра, были повсеместно расплодившиеся ростовщические банки, которые вскоре загонят «дорогих россиян» в такую кабалу, что и не пикнешь. Прощай, немытая свобода!

В девяностые было ощущение, что невидимая рука, нет, не рынка, а Бога, не спеша отделяет агнцев от козлищ и расставляет их по разные от себя стороны, как расставляет задумчивый гроссмейстер белые и чёрные фигуры на шахматной доске. Агнцы за гроши трудились в поте лица на недобитых заводах и мечтали о возрождении Советского Союза, профсоюзных путёвках и кассе взаимопомощи. Холёные козлищи стояли на рынках с туго набитой мошной, они как пылесосы высасывали скудные заработки из кошельков агнцев, а потом строили себе коттеджи и ездили отдыхать «за бугор».

А я во второй половине девяностых трудился на градообразующем заводе модельщиком с этими самыми агнцами, бывшими в большинстве своём преклонного возраста. Один из них, седой и белоглазый Анатолий Владимирович Богачёв, часто и грустно вздыхал: «Вишь, оно как, ребятушки. Горбачёв богатый, а Богачёв горбатый». Другой, смуглый и носатый Владимир Яковлевич Ершов, трескучим сорочьим голосом, поучал: «Здесь вы, ребята, ничего, кроме геморроя не заработаете».

«Ребята» — это мы с Лёхой Бессоновым. Мы одногодки. Вместе учились на «пятёрки» в заводском училище. Вместе провели длинный и нервозный жаркий июньский день в областном военкомате, когда мы до последнего не знали, куда нас отправят, только бы не в Чечню, но Бог миловал. После армии вместе пришли на «Энергомаш» по специальности и вместе набивали первые шишки, постигая азы непростого ремесла.

Наша работа заключалась в изготовлении сложной модельной оснастки из дерева по чертежам для литейного производства. В литейном цеху наши формы кверху дном ставились в опоки, которые затем набивались песком. Потом форму при помощи крана вытаскивали за крючки из утрамбованного вокруг неё отбойником песка и в образовавшуюся пустоту заливался металл.

Доску мы заготавливали на фуговальных и рейсмусных станках, а дальше уже шла ручная «лепка» и подгонка до нужных размеров при помощи такого ручного инструмента как — зензубель, фальцгебель, цунубель, шерхебель… Порой, когда один подвыпивший мастер одалживал у своего товарища какой-нибудь из вышеперечисленных инструментов, то его свободолюбивый и раскрепощённый русский дух сопротивлялся такому засилью иноязычия в работе, и человек в сердцах восклицал: «Гады немцы!»

«Энергомаш» представлял из себя десятки цехов, задействованных в котельном, трубопроводном и металлургическом производствах. По площадям цеха были похожи на огромные торговые центры, называемые по-американски моллами. Это было «государство в государстве» со своими «улицами», магазинами, тротуарами, палисадниками и разветвлённой сетью асфальтированных дорог, по которым туда-сюда сновали оранжевые электрокары, управляемые «карменами», как называли водителей электромобилей заводчане.

В нашем цеху из бетона и стекла на четырёх участках трудились модельщики, столяры, плотники и «металлисты». Всё тогда в запущенном российском государстве текло и не грело, и наш цех не был исключением. Дырявая крыша хоть и защищала от грибных дождей, но была бессильна против тропических ливней, когда вода в цеху стояла по колено. Тогда вырубали электричество и все злые и насквозь промокшие работники, стуча зубами, расходились по домам смотреть горячие мексиканские сериалы. В повреждённые окна цеха то и дело залетали стрижи. Они долго кружились под высоким потолком, подыскивая место гнездования, а уже через месяц птицы весь световой день сновали то наружу, то внутрь, чтобы накормить птенцов.

Порой, отложив в сторону шерхебель и смахнув белую стружку с рукавов чёрной спецовки, Лёха Бессонов долго глядел на семейную стрижиную суету под потолком. Так обычно верующие рассматривают фрески под куполом в храме. Задрав голову вверх и подбоченясь, он был похож на Вовку в Тридесятом царстве, только не озорного, а томного.

— Жениться мне надо, — мечтательно вздыхал Лёха и его большие серые глаза увлажнялись, а крупный мясистый нос розовел, — и разряд повысить до четвёртого.

Женитьба после армии стала для него навязчивой идеей. Не только всем работникам в цеху, а их было двести человек с лишком, но и забредавшим к нам итээровцам из инженерного корпуса, Лёха отчаянно сигнализировал, что есть такой вот двадцатилетний добрый молодец, который благополучно созрел для уз Гименея и очень беспокоится, что вот-вот перезреет, как чрезвычайно нежный крымским персик.

Однако было бы несправедливо утверждать, что Бессонов полагался только на усердие и «сарафанное радио» шапочных знакомых и коллег по цеху. Со своей стороны он демонстрировал чудеса эквилибристики, когда возле его верстака появлялась маленькая и костлявая уборщица Лариска с провалившимся, как у есенинского гармониста, носом. Забубённая Лариска метлой «вжик-вжик» направо и налево, а Лёха, побросав инструмент и выкидывая коленца, «скок-скок» на соседний участок. Бессонов был почему-то убеждён, что, если уборщица хоть раз случайно проведёт метлой из берёзовых прутьев по его ботинкам, то он после этого жуткого ритуала никогда не сможет жениться, и все старания его многочисленных кунаков пойдут прахом.

Итак, поскольку историческая наука требует точности, 14 августа 1998 года, в пятницу, мы сидели в курилке и разгадывали кроссворды с Лёхой Бессоновым и Андреем Лахновым, чернявым и упитанным сорокалетним модельщиком пятого разряда, страдавшим приступами нарциссизма и страшно гордившимся тем, что даже начальник цеха ездил на работу на троллейбусе, а он всегда подъезжал к проходной с женой на красной «Таврии».

— Дальневосточный олень, шесть букв, — последовала новая вводная от Лёхи.

— Изюбрь, —  не долго думая, ответил Андрей.

Но произнёс он это слово так жеманно, манерно и ломко, так, я слышал, поют по радио француженки, что Лёха не поверил и, глянув исподлобья на товарища, недовольно буркнул:

— Хорош прикалываться, Андрей!

— Ты дурак, Лёха! — побагровел Лахнов. — Пиши, как я сказал!

— Не буду писать! — обиделся Бессонов и бросил карандаш.

— Ребят! Идите на котят посмотреть у слесарей!

Это к нам присоединился тощий, весь высохший от нервической болезни, модельщик четвёртого разряда Сашка Пищулин. Спецовка на нём висела, как на тремпеле. Мало того, что его антрацитовые глаза постоянно моргали, так ещё каждый из них подмигивал по вольной программе. В этом отношении он был чем-то схож с хамелеоном, у которого один зрачок устремлён ввысь, а другой поглядывает в сторону.

— Не ходите к слесарям, пацаны! — брезгливо скривился Лахнов. — Наберётесь там у них заразы.

— Это почему? — насторожился Лёха.

— Да потому, что они «левые»! Лёнька Саламаха всё со своими маникюрами носится. Ху-ху-ху! — Андрей, передразнивая слесаря, подул на свои ногти. — Генка Тарасов в бабском шмотье шляется, а Быстроногий Олень, сами знаете, тридцать лет дурню, а он до сих пор не женат. Потому что «левые» они!

— У нас в цеху таких нет! — серьёзно посмотрел Бессонов на Лахнова. — Может в заводоуправлении или в инженерном корпусе…

— Ну, как знаете! — фыркнул Андрей, считавший себя «душой компании», «центром притяжения», и не терпевший никаких возражений своему видению жизни.

Мы вышли из курилки, прошли через машинное отделение, гудевшее, как улей, где модельщики обрабатывали доску, и вскоре оказались словно в другом измерении. Слесарка походила на обычную уютную квартиру, что в заводском цеху, наверное, казалось нелепым каждому, кто туда заходил. Стены здесь были обклеены разными кусками обоев  — розовыми, голубыми, коричневыми, золотистыми, словом всем тем, что оставалось у слесарей после домашних ремонтов. У них был свой санузел, за стеной которого на крючках висели полотенца, мочалки и трусы. На одной тумбочке ворковал старенький цветной телевизор, а на другой предавался художественному свисту эмалированный чайник, закипающий на электроплитке.

За кухонный столом, покрытым зелёной клеёнкой с красными розами, сидели два пятидесятилетних слесаря, те самые Лёнька Саламаха и Генка Тарасов. Первый — белобрысый и бородатый мужик в тельняшке — старательно обрабатывал свои ногти дамской пилочкой. Второй — в малиновой футболке, склонивший голову с прямыми, жирными, будто напомаженными, русыми волосами — сосредоточенно, как хирург со скальпелем, разрезал маленьким складным ножом хлеб, сало, варёную картошку и огромную луковицу.

— Вы чего, ребят? — инстинктивно, по-звериному, прикрывая ладонью свой термосок, спросил Генка Тарасов. — Сломалось что?

— Нет, мы котят посмотреть, — ответили мы.

— Это можно, — лукаво улыбнулся себе в усы Лёнька Саламаха. — Это дело хорошее. Вот когда у нашего «кармена» Ваньки Фоменко родилась двойня, никто не изъявил желания полюбоваться на его младенцев, а котятки — это совсем другое дело, это мы понимаем…

— А мы подумали, сломалось что! — перебил напарника Генка. —  Вот ваш Богачёв с волосатой спиной, ему говоришь: ты после фуговки не спихивай сразу всю гору опилок в вентиляцию, она же забьётся, не понимает долдон! А ещё шестой разряд!

— А Ершов?! — подхватил Лёнька. — Все станки в цеху переломал. Такой человек! Ему плоскогубцы дай, он и их сломает.

Лёха решил зайти в туалет, а я подошёл к лежащей на коврике в углу между двумя тумбочками серой пятнистой кошке с лёгким рыжим напылением на спинке. У зеленоглазой красотки была белоснежная грудка и такие же «носочки» на лапках. Я почесал её за ушком, под подбородком и кошка откликнулась одобрительным мурчанием, как бажовская Мурёнка: «Пр-равильно делаешь, пр-равильно!» Потом я взял двух её детенышей и сел за стол со слесарями, усадив себе одного котёнка на левое колено, а второго на правое. И они спокойно сидели, как воспитанные и послушные дети на коленях у отца.

По телевизору транслировали новости. Ельцин прилетел в Новгород. У взлётной полосы его разглядывала, как медведя в вольере, пёстрая толпа журналистов, находившаяся за ограждением.

— Борис Николаевич, будет девальвация или нет?! — отчаянно закричал журналист, перегнувшись через барьер.

Президент, обещавший «лечь на рельсы» накануне гайдаровской «шоковой терапии», грозно сверкнул очами, надул щёки и зарычал:

— Не будет!

И, чтобы задушить крамолу на корню, он подошёл ближе к людям и снова рыкнул:

— Не будет!

Но журналисты оказались не робкого десятка и продолжали сыпать вопросами:

— Твёрдо и чётко?

— Твёрдо и чётко! — набычился Ельцин и сделал кистью правой руки такую причудливую загогулину, что все сразу поняли, что президент опять «под мухой».

— Правильно Андрей сказал, они тут все «левые»! — взволнованно зашептал мне на ухо Лёха, вернувшийся из слесарского санузла.  — У них на рукомойнике земляничное мыло лежит.

— Я когда на флоте в Севастополе мотористом служил, — Саламаха отложил пилочку и так отрывисто и быстро подул на свои пальцы, как его передразнивал модельщик Лахнов, — так перед увольнительной всегда ногти бесцветным лаком покрывал. А потом выйду на набережную, жара во всю глотку, а они у меня так и горят на солнце, ослепнуть можно.  Красота!

— Красота — страшная сила! А у меня дело было, наутро после восьмого марта проснулся, тогда ещё «сухой закон» не отменили, башка трещит, жена никакая валяется, — хрумкая луковицу с хлебом начал Генка Тарасов, — так я её колготки с шубой напялил на себя, шиньоном прикрылся, морду накрасил, сапоги натянул и в магазин. А там уже толпа мужиков в очереди томится, сам такой, понимаю. Ну я, чтобы не спалиться, в полсилы их локтями расталкиваю: «Мужички, мужички, ха-ха-ха, сегодня мой праздник, пропустите даму без очереди, ха-ха-ха». Ну, они расступились, конечно, только все на мои ноги пялятся. А чего пялиться-то? Хотел им сказать: «Там под колготками такие же козлиные волосатые ноги как и у вас, придурки!»

— Тогда бы ты оттуда живым точно не выбрался, — резонно заметил Саламаха.

В слесарку порывисто ворвался Быстроногий Олень с матерчатой сумкой в руке. Высокий, жилистый, нос а-ля Буратино. Подозрительно стрельнув по нам глазами, он кинулся отпирать свой шкафчик. В сумке позвякивали бутылки.

Быстроногий Олень был официальным дилером самогонщиков из первого цеха, которые прямо на заводе ставили брагу и занимались последующей перегонкой. Работы у слесарей было мало, а свободного времени — целый вагон, поэтому Быстроногий Олень всегда успевал удовлетворять жажду рабочего класса и никогда не отказывался от заказов, дорожа каждым своим клиентом, по несколько раз на день совершая спринтерские забеги из цеха А в цех Б, и обратно.

Обычно рабочие, кучкуясь компаниями, заказывали бутылку на троих за десять рублей. Скидывались по три рубля с полтиной. Столько же стоил комплексный обед в заводской столовой. Средняя зарплата у станочников была тысяча рублей. У слесарей и «карменов» в два раза меньше. С каждой бутылки Быстроногому Оленю полагались «копытные» — десять процентов или пятьдесят грамм в жидкой валюте, которую предприимчивый слесарь сливал в свою тару, а потом, когда наполнялось поллитра, заново пускал в продажу.

— Ну что, Витёк, много сегодня скалымил? — прислушиваясь к звону бутылочного стекла и журчащему переливанию жидкости за раскрытой дверцей шкафчика, спросил Саламаха.

— А тебя заба дусыт, — зло прошепелявил Быстроногий Олень.

 — Да не жаба, а целый бегемот! — миролюбиво осклабился «морской волк» в тельняшке. — Ты бы женился, Витёк, остепенился бы. А то бегаешь, как золушок, ублажаешь этих остолопов, да того в расчёт не берешь, что позоришь нашу профессию. Я вот на выходных тоже подкалымливал у одного писарчука, интеллигент — четыре глаза, так он мне экзамен устроил: «А ты знаешь, слесарь, кто такой Онегин? А ты знаешь, кто такой Тёркин?» Так и хотелось ему в рожу двинуть разводным ключом…

— Мне хата нузна! — оборвал его излияния Быстроногий Олень.

— Так иди в примаки! Вон, как Генка, и будет тебе хата! — не унимался Саламаха. — Если бы Генка в твои годы так рассуждал, то не видал бы он сейчас ни малиновых футболок, ни сиреневых трусов!

— Лёнь, ты язык свой завяжи морским узлом! — разозлился Тарасов.

Малиновую футболку ему подарила дочь, которой очень не нравилось, что её отец одевается «как в концлагере», а про трусы, наверное, напарник приврал ради красного словца.

— Ну, ладно, мужики, мы пойдём, — весь пунцовый поднялся из-за стола Лёха Бессонов.

Я передал котят их матери. Дремавшая кошка разлепила сонные изумрудные глаза с тонкими чёрными вертикальными чёрточками. Увидев меня, её глаза вспыхнули одобрительной улыбкой гостеприимной хозяйки. Она словно говорила мне: «Ты приходи к нам ещё, будем рады!» «В понедельник принесу вам чего-нибудь вкусного!» — глядя глаза в глаза, и также как она, медленно моргая, ответил я без слов. Кошка поняла, блаженно сощурилась и замурчала от моих поглаживаний.

— Ну ты идёшь? — недовольно фыркнул Лёха.

Рабочий день уже заканчивался. До звонка оставалось пятнадцать минуть. Последние припозднившиеся модельщики мылись у длинного, на два окна, рукомойника с общей, такой же длинной, раковиной из нержавейки. Они стояли в сланцах, как аисты, на одной ноге, вторую закинув на раковину и намыливая ступню большими коричневыми брусками.

— Мойте, ребята, хозяйство мылом хозяйственным, — весело подмигнул нам долговязый Ершов.

Над рукомойником и курилкой нависала наша раздевалка, сваренная из металла и обитая крашеной в синий цвет фанерой. С каждым шагом наверх по высокой, как в иных фитнес-клубах, лестнице, всё отчётливее слышались радостно возбуждённые окончанием рабочего дня и предстоящими выходными голоса рабочих. Культура пития в цеху, за исключением немногих забулдыг, была такова, что до обеда «соображали на троих», а после него был «отходняк». Поэтому к половине четвёртого все были на бодрячке, наплескавшись и умывшись.

У каждого из нас теперь было по трёхстворчатому шкафу, сбитому из деревянных брусков и фанеры. Накануне, в июле, по заводу прошло первое большое сокращение и наши ряды заметно поредели. Я открыл дверцу и стал быстро раздеваться. Ещё в слесарке меня стала беспокоить, как говорила наша единственная, уцелевшая после сокращения, уборщица Лариска, «какая-то зудёжь» в ногах.

Скинув спецовочные штаны, я с ужасом обнаружил, что мои ноги до колена, а кое-где и чуть выше, усеяны множеством горящих и кровоточащих прыщиков, как у детей при ветрянке.

— Сашка! Ты что сегодня весь день без трусов работал?! — изумлённо воскликнул Богачёв, переодевавшийся у соседнего от меня шкафчика.

— А пусть всё дышит, — ответил Пищулин, спешно надевая чистые брюки и перемигиваясь вразнобой глазами.

— А я думал, что ты ртом дышишь, — озадаченно «завис» Богачёв, — или носом.

Все вокруг дружно заржали, но мне было не до смеха. Спросить бы у Андрея Лахнова, предупреждавшего: «Наберётесь там у них заразы». Видно, знал он что-то. Только неудобно как-то спрашивать у этой ехидны и нарцисса. Да и не доктор он. Надо будет после работы зайти к кожнику в первую городскую, что напротив «Энергомаша», — так думал я, переодеваясь в прескверном настроении, ведь никогда прежде ничего подобного со мной не случалось.

На остановке «Энергомаш» Лёха предложил отметить пятницу пивком из ларька. В самом деле, почему бы ему не скоротать время, пока «ищут пожарные, ищет милиция» для него подругу жизни. Но, с моими новыми заботами, я отказался, сославшись на «дела», и поспешил в больницу через дорогу.

В регистратуре сказали, что сегодня врач уже не примет меня, но можно записаться на утро понедельника. «Что ж, — подумал я, — позвоню в понедельник на работу и отпрошусь». С тем и поехал домой на разболтанном троллейбусе, издающем какофонию скрипящих и громыхающих звуков, как фантастический пепелац в фильме «Кин-дза-дза».

Каждый раз на середине пути, едва показывался у речки Везёлки заброшенный военный завод «Опыт», который так и не успели ввести в эксплуатацию перед развалом страны, я отводил от него глаза, ощущая покалывающую боль в груди и горечь в горле. Потемневший бетон этого гигантского сооружения угаснувшей цивилизации навевал мрачные мысли о нашем будущем. И каждый раз переезжая через мост, у меня возникало гнетущее чувство, что мы переезжаем покойника.

Едва я зашёл домой, как навстречу мне из кухни вышла мать с шитьём в руках и, подслеповато щурясь, сказала:

— Сходи к Михаловне. Ей сегодня плиту поменяли, она попросила старую вынести на мусорку и десятку нам дала.

Михаловна жила одна прямо над нами на восьмом этаже. Я позвонил и за дверью раздался хриплый старческий голос:

— Кто?

— Сосед снизу. Я за плитой пришёл.

Два раза щёлкнул замок и на пороге я увидел круглобокую старушку маленького роста. Щёки, словно яблоки, глаза, как щёлки, седые волосы стянуты на затылке в тугой пучок. Она была похожа на японку, разве только что была не в кимоно с зонтиком, а в пёстром сарафане с топором в руке.

— Ты Нинин сын?

— Да.

— Средний?

— Старший.

— Ну пойдём.

Она повела меня на кухню, размахивая по пути свободной рукой, словно призывая стены в свидетели и «приседая» по-вологодски на букву «о»:

— Это моя собственность! Я её приватизировала. Пусть только попробуют отнять. Видишь какой у меня топор? Я им в деревне головы курам рубала.

На кухне в четыре квадрата, где в тесноте, да не в обиде умещались маленький кухонный стол с двумя табуретами, холодильник «Полюс» и сервант с посудой, впритык к подоконнику притулилась новая четырёхконфорочная украинская «Дружковка». Посередине кухни стояла старая колченогая и закопчённая двухконфорочная плита. Я приподнял её за края от пола, и она оказалась даже легче, чем я думал — плёвое дело.

— Подожди, — Михаловна положила топор на старую плиту, повернулась ко мне задом, и, нагнувшись, стала шарить под столом.

Оттуда она вытащила два пластмассовых ведра, доверху наполненных какими-то лекарствами в упаковках:

— Выброси их!

— Что это?!

— Мне их дочка приносит, а я не пью.

— Почему?

— Не требуется.

— Но зачем выбрасывать! — Ошалел я. — Если у вас не будет лекарств…

— Главное, чтобы я была! — с богоборческим вызовом топнула ногой Михаловна.

— Так может потом понадобятся. Врачи скажут…

— Врачи ничего не знают. Они — «турки»! — рассердилась старушка. — Мне семь и семь в этом августе будет. Я в колхозе сады сторожила и у меня ни разу температуры не было! Ко мне во сне родственники, Царство им небесное, приходят и говорят: «Когда ты к нам придёшь?», а я им отвечаю: «Никогда!»

Я не стал больше спорить с Михаловной, сказал только, что пусть лекарства пока ещё побудут у неё под столом, а сам схватил плиту и выскочил за дверь.

За выходные я перечитал все мамины медицинские справочники, но так и не смог по ним поставить себе диагноз, потому что ни одно из описаний симптомов различных болезней не подходило под мой случай. Однако за эти два дня мои кроваво-красные прыщи превратились сначала в розовые, а потом даже в бледно-розовые. Я готов был уверовать в правоту слов великого римлянина, сказавшего: «Покой — лучшее лекарство». Но всё же, раз уж записался, решил обратиться к медикам. Пусть они, как знатоки из передачи «Что? Где? Когда?», раскроют мне тайну высыпания красных прыщей на ногах.

В девять утра в понедельник я был в первой городской больнице. Она кричаще требовала ремонта, как и всё в России, и не косметического, а капитального. Посетителей в коридорах почти не было. Постоянные осенне-зимние клиенты медиков были заняты своими огородами. Август — месяц сбора урожая. Ельцин со своими младореформаторами заставил-таки дорогих россиян полюбить землю, а тем, кому непосильно было заниматься тяжёлым сельским трудом, одна экстравагантная дама от политики посоветовала собирать грибы и ягоды.

Я сразу попал на приём к дерматовенерологу. Это оказалась молодая полная женщина с мутным взглядом, какой обычно бывает у тех пожилых людей, у которых разрушается хрусталик глаза.

— Я вас слушаю, — равнодушным голосом начала она.

— У меня на ногах до колена какие-то красные прыщи высыпали.

— Показывайте.

Я снял джинсы и оказался в длинных семейных трусах, которые были мне почти до колена.

— Вот досюда, — провёл я ребром ладони по коленным чашечкам.

В глазах докторицы появился хоть какой-то тусклый интерес. Немного подавшись туловищем вперёд над столом, она с сомнением спросила:

— А выше коленей?

— Там нет.

— Точно нет?

— Точно.

Я подумал, что она сейчас, как интервьюировавшие в пятницу президента журналисты, спросит меня: «Твёрдо и чётко?» И я уже готов был надуть щёки и железно ответить: «Твёрдо и чётко!» Но вместо этого докторица сделала ход конём, как это любят делать следователи по особо важным делам, и неожиданно спросила:

— У вас были беспорядочные половые связи?

Она это сказала это с таким выражением лица, словно обычный терапевт, спрашивающий у пациента: «Ветрянкой в детстве болели?»

— Нет! — стараясь держать себя в руках ответил я. — Вы можете мне сказать, что это такое?

— Это может быть всё, что угодно, — докторица взяла серый бумажный бланк из стопки на левом краю стола и стала что-то на нём чиркать, — вам нужно сдать анализы на втором этаже — кровь из вены, кровь из пальца. Через час заберёте и снова ко мне.

На втором этаже тоже никого не было, и я сразу вломился в кабинет сдачи анализов со своим направлением. Пожилая медсестра шарахнулась от меня, как от приведения:

— Да у вас ни кровинки в лице! Я не буду у вас кровь принимать!

Но как же без анализов? Пришлось успокоиться и снова взять себя в руки. Через пару минут кровинки в лице, видимо, опять заиграли, потому что медсестра радостно воскликнула:

— Ну вот, теперь совсем другое дело!

Через час я снова был в кабинете дерматовенеролога. Она с недоумением изучила результаты анализов, потом перевела свой мутный взгляд на меня и честно призналась:

— Я не знаю, что это у вас такое.

— И как мне быть?

— Попробуйте обработать ноги мазью Вишневского.

— А если не поможет?

— Тогда приходите снова, — тяжело и глубоко вздохнула она, словно взялась нести непосильный крест, — будем думать.

Мазь Вишневского я, разумеется, покупать не стал, потому как почувствовал, что докторица и сама сомневается в том, что мне советует.

Было уже половина одиннадцатого, когда я вышел из больницы. На улице вовсю жарил август. Безбрежное небо сверкало и слепило глаза своей синевой, а белые, как морская пена, облака наплывали на высокие кроны деревьев центрального парка, находившегося правее от меня. «Острова зелёного мыса», — почему-то подумалось мне.

И всё же на улице ощущалась некоторая суета и нервозность. Иные прохожие своей растерянностью напоминали заблудившихся потеряшек. У дверей в банк на углу пересечения двух улиц расхаживала влево-вправо, всхлипывая и звонко цокая каблуками по каменным плитам, высокая, крупная и сутулая женщина колхозного типа с кем-то разговаривая по мобильному:

— Мы должны были с мужем через неделю уже загорать на Кипре, а теперь всё отменяется! Девальвация! — истерила крашеная блондинка в несуразно на ней сидящем деловом костюме, размазывая, как лопатой, мужицкой ладонью тушь и сопли по лицу, — И придётся нам вместо Кипра лететь в эту вонючую Турцию! Прикинь, подруга! Я ненавижу эту пьяную мразь!

По пути на завод я подошёл к ларьку возле остановки «Энергомаш», где мы обычно по пятницам после работы брали с Лёхой Бессоновым по паре бутылок пива с чипсами или солёным арахисом. Такие ларьки с небольшими стеклянными витринами, были переделкой из железных транспортных контейнеров и стояли на каждом углу. Коммерсы их называли «точками».

Итак, дойдя до «точки», я в очередной раз испытал шок, как, видимо и задумывалось творцами великих рыночных реформ. За стеклом был всё тот же ассортимент с яркими и кричащими этикетками: «Орбит», «Мальборо», «Лейс», «Пепси», «Баунти»… Вот только цены на всё заметно выросли. Сигареты, которые вчера стоили три рубля, теперь продавались по шесть.

— Почему такие цены? — спросил я в окошко у продавщицы спортивного телосложения с собранными в длинный, как у лошади, хвост волосами цвета соломы.

Она кромсала ножницами лист белой бумаги. Рядом лежали фломастер и скотч.

— Так дефолт объявили! — бесшабашно радостно откликнулась королева ларька, как человек, у которого всё самое худшее уже позади. — Я с утра не могла отдуплиться, что происходит. Все подходят и берут сигареты блоками. Никогда такого не было. Сбегала домой по делу, а мобилу в ларьке забыла. Возвращаюсь, а у меня девятнадцать пропущенных. Набираю хозяина, а он орёт, будто его грабят и режут: «Срочно умножай все цены на два!» Вот сижу, занимаюсь. А люди всё молча хапали, хоть бы предупредили. Что за народ у нас!

Я поспешил на завод, надеясь, что может хоть там ещё уцелела тихая гавань прежней жизни, которая в свете последних событий представлялась не такой уж и мрачной. Однако в нашем цеху тоже произошли революционные изменения. Вдоль стен по всему периметру был густо посыпан какой-то белый порошок.

— Ну как сходил?! — подскочил ко мне маленький, юркий и наглый, как воробей, мастер нашего участка Серёга Наумов, вислоусый, голубоглазый хохол из киевской глубинки.

— А что это такое? — показал я взглядом на посыпку.

— Санэпидемстанция, — объяснил мастер. — Слесаря ещё в пятницу хай подняли, что их блохи за ноги покусали. Нашему начальнику трезвонить стали. Вот сегодня утром служба приехала.

— Так это значит и меня блохи покусали?! А медики в больнице сказали, что понятия не имеют, что это такое.

— Пссс…  — прыснул Серёга. — Ты бы ещё к бабкам-гадалкам на Болховце обратился. Медицина — это белое пятно науки! Лучше бы вон у наших мужиков спросил. Я когда после аппендицита дома лежал, так мне так хотелось огурцов наших бочковых, ядрёных, аж скулы сводило. Медики сказали: «Нельзя, соблюдай диету!» А батя мне говорит: «Если хочется, значит можно! Организму требуется, ешь и никого не слушай!» И я нарубался от души огурцов, помидоров, квашенной капусты. И выздоровел! А так может загнулся бы от их диеты. А ты говоришь! Медики…

Я пошёл вглубь цеха. Был двенадцатый час, и почти все работники ушли в столовую. Только некоторые остались на своих местах и распаковывали «термоски», сидя за верстаками. Лёха Бессонов только что снял тряпкой с электроплитки алюминиевую миску с разогретыми в ней макаронами рожками, поверх которых лежали две странные котлеты, похожие на подгоревшие оладьи.

— Привет, — поздоровался я. — Ты теперь с собой решил брать?

— Привет, — радостно и немного смущённо улыбнулся товарищ.

— Чего такой счастливый? — удивился я. — Про девальвацию слышал?

— Да слышал, — небрежно отмахнулся Лёха и я сразу понял, что его голову сейчас будоражит нечто куда более важное, чем дефолт. — Хорошо, что мы с тобой в пятницу не стали пиво пить. Я к дому подхожу, а там меня уже друзья дожидаются, говорят: «Мы тебе подругу нашли!» Я быстро заскочил домой, а потом мы взяли в гастрономе торт с баклажкой кваса и пошли к ней в общагу знакомиться.

— Когда свадьба?

— Да подожди ты! — просиял польщённый Лёха, не оценивший моей иронии. — Ей ещё год надо, чтобы семнадцатую бурсу закончить. Следующим летом поженимся.

— А что это у тебя за такие странные котлеты?

— Из перетёртых овсяных хлопьев с бульонными кубиками «Галлина Бланка». Мать по телеку рецепт увидела. На вкус, как настоящие куриные котлеты, — пояснил Бессонов, выкладывая на верстак из пакета горку мелких огурцов и помидоров со своего огорода.

— Скажи, тебя ведь в пятницу тоже блохи покусали? — я плавно перешёл к животрепещущему.

— Ну да.

— А почему ты мне ничего не сказал?

— А ты сам не понял? Тебя что, блохи никогда не кусали? — как-то недоверчиво посмотрел на меня Лёха.

— Да с чего бы?

— Ну, ты перец! Ты, небось, и в деревне никогда не жил?

— Да был пару раз в гостях.

— Вот теперь будешь знать! — ехидно усмехнулся Бессонов. — А то всё книжки читаешь, а как блохи кусаются не знаешь. Тоже мне грамотей.

— Да медики тоже не знают. Сказали: «Это может быть всё, что угодно».

— Медики, — скривился Лёха надкусив огурец, который, видимо, оказался горьким. — Медики только и умеют, что кровь нашу высасывать. Мне вот ещё семнадцать кровосдач осталось, будет бесплатный проезд и пятьдесят процентов за комуслуги…

Я пошёл переодеваться, а в голове всё смешалось —калейдоскоп лиц и беспорядочный гул голосов, как на рынке в воскресный день: «Белое пятно науки… Они «турки»… Тебя что, блохи никогда не кусали?.. У вас были беспорядочные половые связи?..» Стоп! А как же кошка с котятами?

Я быстро развернулся и направился к выходу, где находилась цеховая контора. Серёга Наумов сидел мрачный в комнате мастеров и слушал радио. Российское правительство снимало с себя обязательства по дальнейшему поддержанию курса рубля и под похоронную музыку отправляло его в свободное плавание — финансовая пирамида ГКО приказала долго жить, в очередной раз обманутым вкладчикам.

— Я спросить хотел про кошку и её котят?

Серёга сначала не понял, а потом заулыбался и весело, по-мальчишески, махнув рукой, успокоил меня:

— Не переживай! Наша Валька, крановщица, как узнала, что такое дело, так кошку с котятами в сумку и отпросилась у меня отлучиться. Она тут рядом на пятом заводском живёт в своём доме.

— Слава Богу, — выдохнул я. — Так им будет гораздо лучше, чем в цеху.

— Да кто его знает, где сейчас лучше, — снова потемнел лицом мастер, — Видишь, что в стране творится. Борька-самозванец подвёл всех под монастырь. Это ж надо так сказать: «Твёрдо и чётко». Падла!

Прозвенел звонок, возвестивший окончание перерыва. Снова загудели станки и застучали молотки. «Ну что ж, всё закончилось как в душещипательных сериалах, — размышлял я, возвращаясь к рабочему месту. — Кошка с котятами обрели дом, Бессонову нашли подругу, тайна красных прыщей благополучно раскрыта, исходящая от них опасность купирована, а девальвацию мы как-нибудь переживём. Только бы не сталкиваться больше с такими вот медиками. Врачу — исцелися сам!»