Валерий АНИШКИН

Нищая Паша

Бабушка Паша жила одна в маленькой комнатке с коридорчиком, приспособленным под кухню, где на ветхом кухонном столе стояла покрытая копотью керосинка. На этой керосинке она варила свой нехитрый старушечий обед, чаще всего молочную вермишель. Дом, в котором она жила, был ветхий, его давно уже нужно было снести, и он был определен, как подлежащий сносу, но у властей никак не доходили до этого дома руки, и он стоял, облезлый и покосившийся. И бабушка Паша была такая же ветхая, как дом, в котором она жила, и помнила ещё помещика, хозяина этого дома. Тогда дом был иной, с прямым фасадом, выкрашенным зелёной масляной краской, и под железной кровлей, радующей глаз ярким суриком.
Из той своей жизни бабушка Паша видела неясные и причудливые сны. Но видела она себя в этих снах как бы со стороны, и всё, что было давным-давно, казалось, было не с ней, а с кем-то другим. Сны путались, и перед ней представал вместе с погибшим в гражданскую мужем Семёном батюшка Успенской церкви, куда она ходила молиться, отец Борис.
Но чаще видела сына, убитого в первый же год войны, после чего ополоумела от горя и сразу же стала старухой. Он снился мальчиком. Он протягивал к ней руки, а она, опять же посторонняя, никак не могла дотянуться до него.
Старушки богомолки, когда она рассказывала этот сон, со значением говорили, что это Господь дает знамение, к себе призовёт скоро.
— Да, уж скорей бы, Господи! — вздыхала бабушка Паша. Не потому, что в самом деле считала, что пришла пора помирать, а чтобы не гневить Господа.
За сына она получала двадцать шесть рублей пенсии. Соседка Мотя советовала похлопотать насчет прибавки. Как-никак и муж, и сын головы за советскую власть сложили. Но хлопотать было некому, да и документов никаких, кроме двух писем от сына да похоронки, не было. И бабушка Паша обходилась так.
Полного достатка она никогда не знала. Озарилось было счастьем её житье, когда Семёна встретила, да не ей, видно, оно было предназначено, не в тот дом залетело… Войной обернулось, и оторвало от мужа, не дав к нему привыкнуть как следует, разбив все слаженное вдребезги. Осталась вдовой Прасковья с плотью и кровью Семёновой, годовалым сыном. Она ни у кого ничего не просила, но ей всегда подавали. И, принимая пятак, яблоко или кусок пирога, старые боты или поношенную кофту, униженно кланялась, и благодарила от себя и от имени Господа, обещая его милость, будто он был её родственником.
Привыкшая всегда и на всем экономить и отказывать себе во всём, она незаметно стала скупой. Покупала в основном молоко да хлеб, на что хватало с гаком пятаков, которые ей подавали. И её поразительная и порой отталкивающая скупость превратила её, по существу, в нищенку. То, что иногда перепадало ей из старой ношеной одежды, она ухитрялась куда-то сбывать и оставляла себе лишь малое из пожалованного, самое добротное и нужное, да и то прятала в сундук, предпочитая носить когда-то бывшее чёрным и давно потерявшее цвет сатиновое платье, высокие стоптанные ботинки «румынки», модные в двадцатых и пятидесятых годах — копию «цыганок», в которых щеголяли еще гимназистки — да потертую «плюшку», неизменно пользующуюся спросом у старушек и пожилых колхозниц.
По дороге домой бабушка Паша, откуда бы ни шла, кланялась земле, подбирая щепки, кусочки угля — всё, что горело, и таким образом обеспечивала себя топливом. Никогда не упускала случая заглянуть в скрытые от глаз углы и кусты в поисках пустых бутылок, и они у неё вечно звякали в облезлой дерматиновой сумке с ручками, обмотанными синей изоляционной лентой…
В церковь она ходила не ко всякой службе, экономя пятиалтынный на свечке и строительстве храма божьего, жертвуя только по большим праздникам, хотя в Бога верила твёрдо, часто молилась с поклонами и не забывала прочесть «На сон грядущим»: «Огради мя, Господи, силою Честнаго и Животворящего Твоего Креста, и сохрани мя от всякого зла… Милосердия двери отверзи нам, благословенные Богородице; надеющиеся на Тя, да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты бо еси спасение рода христианского.
Господи, помилуй».
В комнате, в углу, у неё висел чёрный от копоти Николай Угодник, которому она надоела, выпрашивая себе здоровья и лёгкой смерти. У Матери Божией, Девы Марии она не просила ничего, но делилась мелкими заботами, пересказывая уличные склоки, жаловалась на суету мирскую и, повздыхав перед образом, снимала с души злобу, накопившуюся за день.
Выше отца Бориса в мирской жизни она никого не знала. И когда после окончания службы подходила к нему под благословение, робела. Ей казалось, что батюшка читает её душу, как книгу, где видит грехи, которые больше никому не ведомы. Она поспешно прикладывалась к кресту и, получив благословение, спешила отойти, а отойдя, вздыхала с облегчением.
Так она и жила. Тихо. Уживаясь с людьми и Богом. Ничего ни у кого не просила, ничего никому не давала, разве что благословение Божие, которое давать было просто.
И счёт годам бабушка Паша потеряла, и дня своего рождения не помнила.
Но умереть она не могла, потому что сын её лежал в братской могиле, что далеко под Псковом, в селе Дубки, и она ещё не плакала на его могиле. И она знала, что не будет ей покоя, пока не съездит на его могилу.
Она берегла память о сыне и носила её в себе все долгие послевоенные годы. И все эти годы ей не давала покоя мысль о том, что её сын умирал в чужой стороне и звал её, а она была далеко, и некому было унять боль, утешить, облегчить его страдания.
Эта мысль жгла её и терзала сердце, и всё чаще в последнее время стало возникать перед ней лицо сына, точно он напоминал ей о себе.
И когда видение становилось особенно навязчивым, она шла в церковь, ставила незапланированную свечку, оставляла поминание, и сама молилась за упокой души убиенного раба божьего Михаила.
Однажды, когда бабушка Паша стояла в овощном магазине в очереди, ей стало плохо. Сердце вдруг сдавило невидимой силой так, что она не могла вздохнуть, в глазах потемнело, а ноги подкосились, и она стала опускаться на пол. Она бы упала, но её успели подхватить под руки, отвели к окну и усадили на ящик.
Когда сердце немного отпустило, и бабушка Паша смогла перевести дух, её отвели домой. Соседка Мотя дала ей капель и заставила лечь.
Всё прошло, но тот случай её напугал и вдруг поразил догадкой. «Я ж скоро помру, — подумала она, и будто кто подтолкнул ее, — мне ж к Мише ехать надо».
А когда решилась, будто освободилась от тяжкого бремени, давившего на неё столько лет.
Все хлопоты по поездке взяла на себя Мотя. Она решила сама довезти бабушку Пашу до места и для этого оформила три дня в счёт отпуска. В первую очередь Мотя заказала билеты до Пскова, туда и обратно, в жёсткий плацкартный вагон …
Поезд отправлялся вечером, а утром бабушка Паша сходила в церковь.
Она поставила святым по свечке и не поскупилась на пожертвование. Долго молилась, потом попросила благословения у отца Бориса и в этот раз перед ним не оробела.
Вернувшись домой, она достала из сундука чистое белье, чёрное атласное платье, подаренное ей за то, что она сидела с пятилетней дочкой полковничихи из девятиэтажного дома, чёрный кружевной платок и стала одеваться.
Когда Мотя, занятая подготовкой к отъезду, заглянула к бабушке Паше, чтобы покормить её, та неподвижно сидела на кровати, прямая и строгая, во всём чёрном, уже готовая к отъезду.
Её застывшее лицо, оттенённое чёрным кружевом, походило на мумию. В нем было что-то пугающее Мотю, и она, прижав к губам пальцы рук, не осмелилась заговорить и, поколебавшись чуть, позвала тихо: «Бабушка…»
Глаза бабушки Паши моргнули, и она чуть повернула голову, давая знать, что слышит.
— Скоро ехать. Надо б поесть перед дорогой.
Бабушка Паша послушно встала и пошла за Мотей, но когда сели за стол, выпила только два стакана чая вприкуску с кусочком «пиленого» сахара…
Ехали почти сутки. На остановках не выходили. Только раза два Мотя попросила попутчицу, молодую женщину, купить сладкой газированной воды, а так поесть они взяли с собой, а больше ничего было и не нужно. Ночью Мотя спала, а бабушка Паша, несмотря на уговоры, от постели отказалась и всю ночь продремала за столиком, положив голову на руки. И всё ощупывала деньги, зашитые в подол нижней рубахи. По этой причине и не ложилась, боялась, что как только уснет, деньги обязательно утащат.
От Пскова до Дубков их вез маршрутный автобус.
Народу в автобусе было много, но их посадили, уступив место. Здесь ехали все свои, дубковские, и бабушка Паша с Мотей оказались в центре внимания. На них посматривали с любопытством. Первой не выдержала пожилая женщина в цветастом платочке и вежливо поинтересовалась:
— Извиняюсь, вы чьи ж будете?
— Она к сыну едет. Похоронен он у вас, — поспешила объяснить Мотя и посчитала нужным добавить:
— В войну погиб.
В автобусе стало тихо.
— Видать, никого в Дубках родни-то нет? — спросила та же пожилая женщина.
— Нет, милая, — ответила бабушка Паша.
— Ну, значит, прямо ко мне! — решила женщина и назвалась: — Зовут меня Мария Ивановна. Можно теткой Марьей, все так кличут.
Заговорили про войну. Нашлись люди, которые помнили бой за Псков и оккупацию. Бабушка Паша жадно слушала, потом спросила про могилу. Ей сказали, что за могилой ухаживают пионеры.
Прямо с автобуса пошли к Марье.
Ночью бабушка Паша спала плохо. Всё ворочалась и никак не могла дождаться рассвета. Встала рано и стала ждать, когда проснется Мотя.
К завтраку, несмотря на потчевания Марьи, не притронулась. Её уже всю захватила мысль о свидании с сыном. Сердце глухо билось в груди, и в душе поднималась и росла неясная тревога.
Братская могила находилась на краю села, в стороне от дороги. Всякий, кто входил или въезжал в Дубки, видел на холме небольшой деревянный памятник, обнесённый таким же деревянным частоколом, покрашенным синей масляной краской.
Когда подходили к могиле, у бабушки Паши стали подкашиваться ноги, и она, впадая в полуобморочное состояние, почти повисла на Моте, подхватила бабушку, с другой стороны, Марья.
Но за изгородью бабушка Паша высвободила руки и, оттолкнув Мотю, повалилась на травяной холмик, и завыла, запричитала. В голос. Жутко. До мороза в коже. Выплакивая последние слёзы.
Она жаловалась сыну на своё сиротское житьё, на одиночество. Она жалела сына и жалела себя без него. Она кляла судьбу за то, что она, старуха, всё ещё живет, а он, которому жить да жить, лежит в земле… И тут только Мотя поняла, как тяжело жилось бабушке Паше, и она почувствовала неловкость оттого, что не всегда могла помочь ей. А бабушка Паша всё причитала, и плач её разносился далеко окрест… И уже на краю села собрались люди.
Они стояли молча, сочувствуя горю матери и чтя чужую память.
Мотя несколько раз подходила к распластанной бабушке, пытаясь поднять её, и всё уговаривала:
— Ну хватит, бабушк. Вставай. Пойдём, хватит.
Та цеплялась за траву, и её никак не могли оторвать от могилы. Наконец вдвоем с Марьей они оттащили её и силой увели за ограду.
Бабушка Паша совершенно обессилила, и Мотя с Марьей почти несли её. Люди расступились и сочувственно смотрели на бабушку. Женщины плакали…
Днём к Марье зашёл председатель колхоза, рослый плечистый мужчина с густыми усами и усталыми глазами.
— Здоровы будете! — поздоровался он со всеми.
— Здравствуйте, Василий Степанович! — почтительно ответили хозяева.
Председатель шагнул к бабушке Паше.
— Боев, председатель здешнего колхоза, — представился он. — Слыхал я, мамаша, к сыну приехали. Добро. Побудьте у нас, погостите. Если нужно чем помочь, не стесняйтесь.
Люди у нас добрые, приветливые.
Он посмотрел на Марью и её мужа.
— Спасибо вам. Мы сегодня едем. «У нас билеты на поезд», —сказала Мотя.
— Чего ж так спешите-то? — спросил председатель.
— А плоха я теперь, сынок… Домой поспешать надо.
Теперь смерти ждать буду.
— Ну что вы, мамаша… Рано вам о смерти говорить …
Председатель смущённо кашлянул.
— Во сколько поезд-то? Вечером? Так я вам машину пришлю. Довезёт до города.
— Спасибо, сынок. Дай тебе Господь здоровья, — бабушка Паша перекрестилась и низко поклонилась.
Когда председательская «Победа» доставила женщин к вокзалу, шофёр достал из багажника корзину с яблоками и передал Моте.
— Это бабушке от Василия Степановича, — пояснил он. — Просил передать.
Шофёр помог им сесть в вагон и уехал.
В дороге бабушка Паша ничего не ела, хотя Марья собрала им в дорогу большой сверток: здесь была и курица, и пирожки, и даже бутылка молока.
Она сидела безучастная ко всему и, когда Мотя обращалась к ней с чемнибудь, она силилась и не могла понять, чего та от неё хочет.
Что-то вдруг надломилось в ней. Она вдруг стала говорить про какието деньги на памятник, который нужно поставить на месте деревянного.
Впадала в забытьё, а потом опять вспоминала про деньги. Мотя не обращала на эти слова внимания. Она видела, что бабушка Паша совсем плоха, и боялась, что не довезет её до дома, и когда приехали, наконец, домой, она вздохнула с облегчением…
Оказавшись в своей комнате, бабушка Паша почувствовала себя плохо.
Ноги не слушались, и хотелось поскорее лечь. У неё хватило сил по стенке добраться до кровати…
И не было ангелов, и не покидала душа тело. Она даже не успела понять, что умирает. Сердце сделало последний, какой-то судорожный толчок, тело дернулось и замерло. Но мозг некоторое время ещё продолжал работать, и сознание успело отметить расползающуюся пустоту и телесную легкость…
На следующий день после похорон у колонки разговаривали две соседки.
— Ты ведь знаешь, Шур, что вчера бабушку Пашу похоронили? — спросила одна.
— Да как же, Тонь! — отвечала Шура. — Сама пятёрку на похороны давала, когда по соседям деньги собирали.
— Спасибо Моте, побегала. Гроб дядя Коля бесплатно сколотил, за одну выпивку. Немного coбec помог. Ну, помянули потом. Мужики, которые гроб несли. Дядя Коля, Шалыгин, ещё кто-то.
— Да уж беднее бабы Паши не было! — согласилась Шура. — Царство ей небесное!
— Да в том-то и дело, Шур! Ты знаешь, сколько у неё в матрасе нашли?
— Тоня выдержала паузу и с какой-то злой радостью выдохнула: — Пять тыщ!
— Да ты что? — испугалась Шура, и у неё округлились глаза.
— Вот тебе и что! Стали разбирать вещи. А какие там вещи? Всё на выброс. Мотя думала, может, что взять себе, да что там! Одно тряпьё. Матрас и тот обветшал. Хотели выбросить, да что-то зашуршало. Мотя пощупала, вроде бумага. Надорвали материю, а она и расползлась, гнилая, да и повалились деньги. Больше пятёрки и тридцатки, но были и сотни.
— Вот тебе и нищая!
— Всё жадность наша. Хотя б отказала кому, хоть бы и Моте. Сколько Мотя для нее сделала?! А то так, никому.
Так Мотя и взяла бы.
— Да нет, Шур, там же не одна Мотя была. Да и муж у Моти милиционер. Не дал бы. Не положено.
— Да и то правда. Чужое руки жжёт. Потом как жить? Совесть замучает, — согласилась Шура.
— А может, что и взяла… — словно не слыша и думая о чём-то своём, сказала Тоня.